Найман Анатолий Генрихович Писатель Найман: Лет 40 с лишним тому назад я был слушателем Высших сценарных курсов в Москве. Очень хорошо помню то состояние после обеда, когда мы шли в зал, где гас свет, и нам показывали какой-нибудь американский фильм, который смешивался с желанием поспать. Это была лучшая кинематография, которую я с тех пор видел. Я вчера говорил, что мне позвонили и сказали: «Может, сделаем такую вещь?» У Пушкина есть замечательная вещь – «Египетские ночи». Там приглашенная публика пишет записки импровизатору, и он, главный персонаж этой пушкинской повести, выбирает одну из записок и начинает по ее поводу импровизировать. Но мне дали понять, что лучше обойтись без «Египетских ночей», а просто сделать так: я буду говорить то-то и то-то, что будет вызывать вопросы или недоумения, а вы, пожалуйста, поднимайте руки, я буду отвечать, и мы будем по ходу дела корректировать мое выступление. Я представляю себе, что, может быть, то, к чему я за свою жизнь привык, что мне кажется само собой разумеющимся, может сейчас вызывать какие-то недоумения. Я здесь выступаю во второй раз. То, что я сейчас говорю, это опыт моего первого здесь выступления. Разумеется, любое выступление хорошо, когда не один говорит, а когда мы вместе разговариваем. То, что называется во всем мире английским словом «talk», что по-русски переводится почти точно «толкуем». Мы сидим и толкуем. Я сегодня хотел поговорить об одной вещи. Я не вижу, чтобы в последние лет 20, да и до этого тем более, эта вещь обсуждалась. В то время как для меня она является центральной. У Довлатова есть мною очень ценимая его первая книжка, которая называется «Соло на ундервуде». Я был с Довлатовым хорошо знаком, но не знал, что он записывает. Я знал, что он пишет, что у него есть записная книжка, как у всякого пишущего человека. Но я не знал, что он записывает. Мы с ним, допустим, гуляем, а он что-то такое записал. Когда он меня с этим текстом познакомил, о чем надо сказать особо, потому что это тоже заслуживает упоминания, я вдруг увидел: «Найман сказал. Найман ответил». Обстоятельства моего чтения были вот такими. Я уже переехал в Москву. Первую половину жизни я жил в Ленинграде. Переехал в Москву, он позвонил и сказал, что хотел бы встретиться. Была принятая такая форма общения. Вообще, Москва не приспособлена для прогулок, а Ленинград – город исключительно для прогулок. Как будто специально он спланирован для того, чтобы гулять. Есть такое чудное восьмистишие 1940-го года у Ахматовой, которое заканчивается: «У наизусть затверженных прогулок соленый привкус – тоже не беда». «Наизусть затверженные прогулки» – кто жил в Ленинграде, знает, что ты идешь не очень соображая, куда ты идешь, но оказывается, ты идешь к цели. «Соленый привкус» - поскольку там ветер с залива, такого малосольного залива. Но он все-таки солоноватый. Поскольку он еще вышибает слезу, этот ветер, то и «соленый привкус». Так вот, эти прогулки в молодости – совершенно нормальная вещь, когда сталкиваешься на улице: «Ты куда?» – «Да, никуда». – «А ты куда?» – «Да, никуда». – «Ну, пошли туда-то». Ну, вот. И мы с ним встречаемся. Действительно, очень длинная прогулка по Ленинграду. Если кто знает Ленинград, то, положим, из самого центра мы идем на Выборгскую сторону, где живет моя мама. И в конце он говорит: «Я передал на Запад рукопись. Я хотел бы, чтобы вы ее прочли, потому что там есть и про вас». И все это время он нес в сумке нечто тяжелое. Он достает толстую папку и дает мне «Соло на ундервуде». Я прихожу домой, начинаю читать. Мне это очень нравится. Думаю, многие из присутствующих эту вещь знают. Но там есть два-три эпизода в аккурат касающиеся меня, против которых я протестую. И назавтра, на послезавтра, когда я ее ему отдаю, я говорю: «Вы, знаете, вот это, это и это – просто нельзя. Потому что живые люди. Я про живых людей что-то сказал, это получается личностно». Он сказал: «Да-да, обязательно исправлю». И немножко, как у нас у всех бывает, когда мы знаем, что говорим не совсем то, как-то глаза немножко метнулись. «Но вообще-то, – он говорит, - книга во вторник уже выходит». Так что понятно, что никаких исправлений нет. Одно из исправлений, которое я хотел внести, это исправление по такому поводу. Он описывает эпизод, когда мы с ним идем по Фонтанке, и он говорит: «Может, зайдем к такому-то, который здесь живет». Я говорю: «Нет, как-то неохота». Он говорит: «А чего?» Я говорю: «Да какой-то он советский». Он говорит, называет его имя: «Советский?» Я говорю: «Ну, антисоветский. Какая разница?» Вот об этом сегодня я, собственно, и хотел поговорить. А именно о нашей принадлежности к определенной партии, к партии в широком смысле слова. К группе, к идее какой-то. О том, что остается в полном забвении, а именно: кто я такой? Я не член этой партии, не член этой группы, не последователь этой идеи. А вот что я собой представляю в отрыве от всего этого? Последняя книга, которая у меня вышла не так давно, книга прозы, называется «О статуях и людях». Поскольку мне не надо объяснять вам, журналистам, что, как в не очень хорошем анекдоте: «Покажи доктору пеленки – это его хлеб». Так вот, когда выходит книга – это хлеб журналистов. Понятно, они не читаются, а перелистываются немножко. Мало того, что я написал, я еще что-то сказал, почему она так называется – «О статуях и людях». Персонажи этой книги – скульпторы. Поэтому более или менее понятно. Группа скульпторов, которая сошлась еще в школьном возрасте, – младшие школьники, как тогда говорили. И затем стали профессиональными скульпторами. Поэтому более или менее понятно, почему книга называется «О статуях и людях». Но, разумеется, не этот один план в книге существует. Дело в том, что мы все скульпторы и не скульпторы. Мы каким-то образом лепим свою жизнь. Нельзя сказать, что мы лепим свою жизнь в смысле поговорки советского времени: ««Человек – кузнец своего счастья». Не в том смысле, что мы выковываем свою жизнь одни. Все вместе: обстоятельства, политический строй, окружение близкое, среда, ну, и ты сам. Мы как-то лепим свою судьбу. До какого-то возраста мы не понимаем, что это судьба. У нас такие перескоки в жизни, что мы не видим, что они как-то между собой связаны. Например, я окончил технологический институт по специальности «Инженер технологии пластмасс». Я учился 4,5 года. А потом еще 4,5 года работал на заводе. Моя жизнь, начиная с первого курса, была более или менее враньем, потому что пошел я туда, зная, чего хочу, и по какой причине знал. Вот химия была для меня необыкновенно привлекательна по стечению многих обстоятельств. Главным образом, личных. Уже на первом курсе я понял, что не туда я пошел. То есть не то, что не туда: я могу учиться и, как другие, сдавать сессии, и все такое. Но мое предназначение в другом. И я уже тогда настолько был предан писанию стихов, и моя жизнь уже была связана с людьми, которые точно так же были преданы этому делу, что понятно было, что начертательная геометрия, теория машин и механизмов, как говорится, «не колышат». На свете есть множество вещей, которые тебе могут не нравиться, но легче с ними согласиться и делать их, чем сопротивляться. Например, когда тебе звонят и говорят: «Мы бы хотели, чтобы вы выступили на семинаре для журналистов». Не в том смысле, что я не хотел, но это из тех дел, на которые лучше согласиться, чем говорить: «Вы знаете, у меня восьмого числа …» Ну, в общем, что-нибудь вот такое. Так и тут. Легче окончить технологический институт, чем все это дело. Тем более, дело идет. Понимаете? Чем все это ломать, что-то такое делать. И вот я окончил Технологический институт, который не имеет к моей жизни никакого отношения. К дальнейшей моей жизни никакого замечаемого отношения не имеет. Но незамечаемое есть. Начать хотя бы с того, что я оказался на одном курсе с моими известными друзьями-поэтами, которых я очень ценю. И потом такая сложилась группа – это все в то время. А потом уже, как говорят, «история пишет». Ну, вот она сделала из этого какой-то корпус биографии. Так что, какая-то связь есть. Но, тем не менее, если сказать нормальному человеку с улицы: «Вы что окончили?» – «Технологический институт». – «Да?» – «Да». Но всю жизнь занимался, занимаюсь литературой». Вот есть этот период – период молодости. Не надо тут цепляться к словам или числам, которые я назову. Или к срокам. Приблизительно между 17 и 34 годами. У каждого человека, который вот этот срок, это и есть единственная его жизнь. Я сейчас объясню. Поскольку я неосторожно упомянул об этом в одной телевизионной передаче, то ведущий просто вцепился и говорит: «Как? Семь лет всего? Вы хотите сказать про меня то-то!» Поэтому я объясню, разумеется. Не надо думать, что это ницшеанская идея: «Молодость – это жизнь, а все остальное – насмарку». Разумеется, жизнь идет и до этого, и после этого. Но это то время жизни. Пожалуйста, мы можем этот срок распределить в другие годы, если вы хотите – у кого когда это бывает. Но это та жизнь, я имею в виду ту жизнь. До этого времени ты как-то еще не понимал, что такое жизнь. Скорее, это было гораздо больше похоже на что-то растительное, когда лет 15-16, это идет под эпиграфом «Айда!». Потом, лет в 17, вдруг ты понимаешь, что не «Айда!», а ты живешь каким-то образом. Но эта жизнь еще не введена в рамки обязательности и какой-то вынужденности. Собственно говоря, это жизнь такого цветущего луга в июне. Это не означает, что наступает июль, и луг исчезает. Он и в июле, и в августе, и в сентябре красив, и зимой под снегом, и когда он жухнет и так далее. Но это уже результат. То, что с ним происходит, это уже результат того, что с ним было в июне. Я приводил уже несколько раз такой пример. Вот Лермонтов. 27 лет. Говорят: «Ах, как жаль, он пожил бы еще. Посмотрите, за 27 лет сколько он написал! Вот четырехтомник у меня стоит на полке. А пожил бы еще, и еще бы написал». Для меня это просто сотрясение воздуха, потому что Лермонтов прожил столько, сколько он прожил. Что бы с ним было, что бы он написал – это примерно того же типа, как «коммунизм – светлое будущее человечества». Может, светлое. А может, и не светлое. Может, будущее. А может, не будущее. Важно, что есть. Вот Лермонтов – 27 лет. И вот Гагарин. Он в 27 лет слетал в космос, был первым человеком, который слетал в космос. И стал тем, что мы называем Юрий Гагарин. Он жил после этого еще 7 или 8 лет. Он был, все что надо. Он ездил по разным странам, он получал ордена, звание полковника, летал на самолетах. Но это все получают ордена, все летают на самолетах. Не надо для этого быть Юрием Гагариным. А эти 27 лет – я не случайно выбрал такой срок. Эти 27 лет. Вот и кончилось его то, что я называю «жизнью». Разумеется, она не кончилась. И очень я жалею, что он разбился. Я бы очень хотел, чтобы он прожил полную жизнь и так далее. Но я думаю, что я довольно понятно объяснился. Юрий Гагарин возник в результате 27 лет жизни. Лермонтов возник в результате 27 лет жизни. Понятно, что если я говорю 17 – 24, а потом оперирую цифрой 27, это не означает, что я не хочу быть привязанным к числам. Я просто говорю то, что я знаю в результате прожитой жизни. И менять это – едва ли поменяю когда-нибудь. Это мое убеждение. Не просто убеждение, а опыт. То, что я вижу, и то, как я прожил. В свою очередь то, что нас окружает, действует, и всегда действовало, в любом обществе. Оно действует против того, чтобы ты стал собой. Чтобы ты, Лермонтов, стал Лермонтовым. Оно предлагает балы, законопослушность, верноподданичество тому же Лермонтову. Дуэли. Вот надо прожить гениально как он, чтобы стать этим Лермонтовым. Я думаю, каждый из нас может привести много примеров. Не надо заострять внимание на одном человеке – это всегда так. И всегда то, что происходит вокруг, тебя от этого оттягивает. Мой отец был обыкновенным советским инженером. Но натура, характер и воспитание его для меня сделали его немножко особенным человеком. Например. Он был толстовцем. Он был – все как следует: в колонии земледельческой работал. Но я имею в виду вот что. Он не мог согласиться с тем, что если 10 человек говорит, что это коричневая скатерка, то он обязательно скажет: «А по-моему, зеленая». Не потому что он был такой дурак или капризник, или парадоксалист, а просто он был уверен, что не может быть, чтобы все люди думают одинаково. Такого не должно быть, считал он. Поэтому он очень раздражал мою маму, когда все говорили на его дне рождения: «Какой дождливый день». Он говорил: «Да? А по-моему, сегодня как раз был солнечный день». Хотя все промокли, все знали, что дождь. И в окно видно, что дождь идет. Но надо было что-то противопоставить этой «заединости». Несмотря на то, что она была безвредной, «заединость». В ней не было никакой дурной идеи. Были на свете в его время в особенности ужасные идеи. Мы это знаем 1930-е годы, вся советская власть. Но это были идеи действительно злокачественные, человеконенавистнические. Но даже если идеи не злокачественные, человек так устроен, что он остро реагирует на вранье. Можно себя научить, притерпеться к этому и не обращать внимания. Но, вообще, вранье – это такая вещь, что в человеке заложено сопротивление вранью. Даже в самом большом вруне заложено сопротивление вранью. И вот это «заединство» даже по самым благородным вещам, оно потому не совсем правда, я убежден, что оно не учитывает, что по этому поводу думаешь ты, будучи вынут из этого единения. Что такое, как ты к этому относишься. Положим, 20 человек говорят одно и то же. И они говорят это искренне, потому что это так и есть. Но если поговорить с каждым наедине, то все подтвердят, что день действительно пасмурный. Но, может быть, найдется один, который скажет: «Меня не интересует такая постановка вопроса. Меня это совершенно не касается – какой день. Мне скучно на эту тему говорить. Мои мысли заняты другим» - «А чем таким твои мысли заняты?» - «Футболом» - «Ты думаешь, что футбол лучше погоды?» - «Нет, я так не думаю. Просто мои мысли заняты футболом». Потому что в результате жизни мы вылепливаем статую. Мы думаем, что мы ее вылепливаем вот такую, похожую на нас. Мы даже не представляем, насколько она на нас похожа, когда мы в результате видим какого-то уродца с отталкивающими чертами. Это и есть на самом деле мы, если мы честны перед собой. На всех Шереметьевских домах и дворцах, особняках герб, кна котором лев и подпись по латыни «Бог сохраняет все». И никуда мы не денемся, поскольку Бог действительно сохраняет все, то он сохраняет абсолютно все наши поступки. Они и создают вот эту. Мы думаем, что мы такие красавцы, мы всегда были за правое дело, всегда поддерживали что-то благородное. А вдруг оказывается, что только лишь потому, что мы изменяли себе, не давали себе задуматься о том, что я такое, из-за этого вся фигура пошла – фигура судьбы, – пошла на перекос. В моей книге три части. Есть такая распространенная байка писательская, как встречаются двое писателей: «Ты знаешь, у меня там так-то, так-то. Я сейчас то-то пишу, а мне… Ну, что мы все обо мне и обо мне. Давай о тебе! Как тебе понравилась моя последняя книга?» Вот есть такая байка. Я не потому рассказываю о своей книге, поскольку она последняя и более или менее выражает то, о чем я сейчас с вами говорю. В этой книге три части. Большая первая, в которой, собственно говоря, весь роман и заключается. Короткая вторая – в несколько раз короче первой. Видимо, потому что персонажи доживают жизнь полную событий, каких-то страстей и так далее, но доживают то, что они себе сами заготовили предыдущей своей деятельностью, мыслями, поступками и словами. И очень коротенькая третья часть, в которой действие происходит в 2500 году. Больше- меньше на сто лет – не важно. Когда от мира уже ничего не осталось, поскольку, надо думать, так оно и будет. С какой стати этому миру бесконечно продолжаться? Короче говоря, от мира ничего не осталось, кроме полурасплавленных статуй. Полурасплавленных водородными взрывами, серным дождем. Не знаю, чем еще. – не важно. И вот на большой глубине, в бункере из оплавившегося базальта, сидят пять компьютеров уже того поколения, которые к 2500-му году родилось. Которое родилось от наших компьютеров – своих патриархов, прадедов. А потом они сами начинают производить компьютеры. И вот новые компьютеры, им уже не понятен язык наших компьютеров. Ничего живого нет. Остались только пять этих работающих компьютеров. За одним камнем, наполовину оплавленным, плоским, они проводят спиритический сеанс. Они как-то соединены друг с другом, как на спиритических сеансах соединялись пальцами. Они проводят спиритический сеанс для того, чтобы узнать что-то про тех, кто эти статуи сделал. То есть про персонажей и героев моей книжки. Они не знают языка того, на котором тогда говорили, но поколение компьютеров переводит обратно. Можно много раз переводить и, наконец, мы получаем картину. Эта картина совершенно не соответствующая тому, что было на самом деле. Вместе с тем, она отвечает общему состоянию ума, поступков моих героев. Собственно говоря, это аллегория, которая больше всего меня сейчас занимает, и о которой я вам говорю преждевременно, потому что вы молодые люди. Для вас важнее, поскольку я знаю по своему опыту, не осмысление того, что конкретно с вашей жизнью происходит, а то, что предстоит в этой жизни. Но жизнь не обыграешь, как мы знаем. Она свое возьмет. Дело не в том, что она кого-то из молодых людей переведет в лагерь, положим, преследователей или негодяев. Дело в том, что она уведет (и это главное ее занятие) от того, как бы этот человек жил, если бы на него не давили обстоятельства. Если бы он не поддавался каким-то обстоятельствам. Вот я, например, признаюсь вам в такой вещи. Я прочитал в сравнительном детстве Ильфа и Петрова. Хохотал, что-то понимал, что-то не понимал. Вот прочитал Ильфа и Петрова. Потом вдруг я стал со всех сторон слышать цитаты из Ильфа и Петрова. Они до сих пор. Это книга массовая. Знаете, не потому, что это все повторялось, а потому, что я понял, что это повторялось. Я был сравнительно в юном возрасте. Я понял, что оттого, что это повторяется, в этом есть какой-то дефект. Я могу это лучше объяснить на «Мастере и Маргарите». Все, как говорят, балдеют от «Мастера и Маргариты». И вообще, ничего лучше, чем «Мастер и Маргарита» нет. Я не отличаюсь ни от кого и тоже так считаю. Это замечательная вещь. Больше того, я думаю, что у меня есть некоторое преимущество перед вами, потому как я это читал. Где-то в 1963-1964 году я пришел в гости. Я там полу жил в этом доме. Это было в Москве. А мое постоянное жительство было тогда в Ленинграде. Я пришел туда. И там я застал компанию пожилых людей. Я стал рассказывать, в каком я восхищении от романа Булгакова «Театральный роман». Я и сейчас в восхищении от этого романа и считаю, что ничего лучше Булгаков не написал. Я стал что-то говорить, а гости стали немножко по-разному посмеиваться. Особенно желчно посмеивался такой человек по фамилии Вольпин. Замечательный вообще человек, но еще и кинодраматург замечательный. Была такая пара. Они работали вместе – Вольпин и Эрдман. Вот Михаил Вольпин. В общем, я стал вдруг понимать, что он говорит: «Что вы тут устраиваете театр?» – «А я не устраивал театр. Какие ко мне претензии?» Оказывается, одна из женщин, которая сидела, была вдова Булгакова. Я с ней не был знаком. И вот я перед ней раскатился. Получилось, что я перед ней раскатился в похвалах «Театральному роману». Она поняла прекрасно, что я сделал это не нарочно. И когда наступила пора расходиться, она сказала: «Вы знаете, что у моего мужа есть более значительное произведение?» Я сказал, что слышал. Она сказала: «Не хотите прочесть?» Я сказал: «Да, с удовольствием». Она сказала: «Знаете что, давайте, приходите ко мне завтра. Я вам дам. Это хранится у меня дома». Это 1964 год. Тогда совершенно. Тогда была статья уголовная «Хранение и распространение». И представьте себе, что ненапечатанные вещи входили в сферу действия этой статьи. И я к ней пришел. Это было около Никитских ворот, может быть, Сивцев вражек. Я к ней пришел. Была зима. Солнечный день. Совершенно прелестная старая квартира с навощенными полами, с мебелью красной, но не собранной, а при которой люди живут. Не антикварной. Меня посадили в кресло и дали мне папку – этих папок было несколько. Дали мне папку. Я стал читать. Наступило время, когда я проголодался. Аккурат в это время она сказала: «Может быть, пообедаем?». Это продолжалось три дня. Так что я не мог, даже если бы мне не понравился роман «Мастер и Маргарита», не мог бы сказать, что он мне не понравился – вот из-за обстоятельств, которые я вам сейчас описал. Но уже тогда после этого во мне как будто червячок засел. Как будто бы я более или менее знал, что я прочту. Как будто с первой страницы был приложен к этой книге рецепт того, как этот роман сделан. Разумеется, мы все можем иметь этот рецепт в руках. Но если мы это будем делать, у нас не получится «Мастер и Маргарита». Но то, что этот рецепт как будто, мне показалось, что он был, что, вообще говоря, этот роман можно написать. «Театральный роман» нельзя написать не Булгакову. Прозу Андрея Платонова, романы Андрея Платонова, которые мы в то время открывали для себя и читали, их не может написать никто, кроме Андрея Платонова. А мне показалось, что «Мастер и Маргарита» может быть написан кем-то со стороны. Я едва ли найду здесь поддержку в этом в вашей аудитории, потому что мы уже заворожены этим «Мастером и Маргаритой. Я в своей жизни встречал считанных людей, которые не только понимали мое чувство, но и сами немножко к нему добавляли. Если иметь в виду, что подлинным я считаю «Театральный роман», то некое величие «Мастера и Маргариты», оно меня держит в каком-то подозрении. Возможно, это подозрение возникает потому, что все в таком восторге от «Мастера и Маргариты». Не может быть, чтоб все без исключения в восторге от Ван Гога. Я читал, я знаю людей, которые писали об этом совсем не одурманенные репутацией вещи. Короче говоря, в нашем желании принадлежать какой-то группе или к какой-то идее, сколь угодно благородной, есть некоторая ложь, мне кажется. Не «кажется мне» – это мы так привыкли говорить: «мне кажется». Не кажется, а есть. Когда мы были молоды, мы считали, что ложь, которая существует в нашей стране, это тотальная ложь. Мы не делали никаких различий между журналистом прогрессивным и журналистом ЦК партии. Мы считали, что все, что напечатано в этих газетах, - все ложь. Представьте себе, что мы ошибались. Когда я в конце 1980-х годов был первый раз выпущен за границу, в Америку, то оказалось, что действительно Вьетнам был ужасной войной американцев. Ужасной, подлой, безнравственной и так далее. Но когда мы читали это в газетах, нам наши газеты этими словами говорили, мы были уверены, что все это вранье, поскольку все вранье. Поскольку все вранье: то вранье и это. Сейчас как будто бы обстановка переменилась, мы видим. Я приведу такой пример: что происходит с английской Православной Церковью, которая была под юрисдикцией нашей Московской Патриархии. В Лондоне есть православная церковь. Она давно православная. Туда ходила в течение века или больше община русских, которые жили в Лондоне. Эмигранты, их потомки, какие-то англичане, крестившиеся в православие. Несколько десятилетий там был замечательный митрополит. Я себя перебью. Есть такой эффект, когда ты сидишь и видишь перед собой аудиторию. И ты видишь, что несколько человек – им это все тягомотина. И они поэтому между собой разговаривают. Я уверен, что эти разговоры гораздо лучше того, что я говорю. Но тому, кто смотрит на это, ему кажется: а почему бы, например, говорить не здесь, а в каком-то другом месте? Вы не подумайте, что здесь есть мое раздражение. Поскольку я пока говорю, давайте я пока буду говорить. Если вы хотите, вы меня что-то спросите. А то получается, что я вижу, какую галиматью я несу. А галиматью нести долго невозможно, поэтому прерываешься. Я слушаю вас. Вопрос: Мурманск. Спасибо, что дали нам возможность задать вопрос. Вы изначально затронули тему, которая меня сразу заинтересовала. Вот наша принадлежность к партиям. Я бы хотел спросить вас. Вот, вы писатель. Я считаю, что писатели – народ наблюдательный. Можно с высоты тех лет, жизненного опыта, который вы имеете, сказать о тех партиях, которые у нас существуют. Можете дать небольшую краткую характеристику той же правящей партии «Единая Россия»? Каким-то другим. Просто очень интересно. Вы человек, интересующийся политикой, я думаю немного. Или серьезно интересуетесь? Ответ: Когда я говорил слово «партия», я его употреблял, честно говоря, в старом значении слова. То есть, например, этот человек партии любителей природы. А не то чтобы политической. Но ваш вопрос, разумеется, существенный. Я на него постараюсь ответить, отнюдь не претендуя на то, что этот ответ, что мое отношение к этому более значимое, чем ваше. Как я отношусь к партиям? Я вас разочарую. Я никак не отношусь к этим партиям. Это действительно за пределами моих интересов. Насчет того, что писатель должен быть наблюдательным. Он, наверное, должен быть наблюдательным. Но его наблюдательность касается других вещей. Например, когда человек говорит, то моргает он или нет. Или просто смотрит прямо тебе в глаза. Вот таких мелочей. А что касается партий, это именно то, что вызывает мое полное неприятие. Это люди, которые. Вообще говоря, государство – это такой институт регулирования общественных отношений. Не так ли? Что делать, когда мы собираемся вместе? Наши отношения надо как-то регулировать. Инструмент главный такого регулирования – это власть. Это я говорю аксиоматичные вещи. Мы живем в такое время (это началось еще и до вас, и до меня), когда власть – самоцель. Не инструмент, а самоцель. Построить вертикаль власти, построить диагональ власти. В то время как власть – это всего лишь светофор. На красный свет нельзя переходить. А не то чтобы светофор: перейдешь, а он сейчас выпорет лазерным лучом и тебя на месте пристрелит. У меня наблюдательности недостаточно для того, чтобы судить о мироустройстве. Но ее достаточно, чтобы не верить ни одному из лиц, которые я вижу на экране. Ни одному. Не в том смысле, что я смотрю и думаю: «Ох, врет!» Просто эти лица заняты чем-то другим. Мы заняты одним – я, мои соседи по деревне, мои соседи по лестничной клетке, моя среда – мы заняты одним, а они заняты другим. Поэтому это вне сферы моих интересов. Я вас должен разочаровать. Вопрос: Новосибирск. Как бы вы сформулировали сегодняшнюю задачу литературы? Ведь она сегодня очень изменилась. И литература очень сильно дифференцирована – на массовую, с огромными тиражами, и такую, которая ничтожными тиражами выходит. Сегодня как бы вы определили функцию и цель литературы? Ответ: Функции и цель. Журналист: У нее же есть функции: сохранение языка, социальные интересы. Найман: Не будет большим преувеличением сказать, что когда я шел сюда, я знал, что выбор пал на меня по некоторой ошибке. Потому что я не считаю, что у литературы есть какие-то функции. Вот на вопрос о партии я ответил бездарно. На ваш вопрос – то же самое. У литературы нет никаких функций. У литературы есть функция что-то передать, что ухвачено писателем, его нераспространенным публике зрением. Он совершенно не учит. Писатель не учит ничему. Хотя опосредованно это происходит. Понятно, что когда мы читаем роман Тургенева «Рудин», мы выходим после этого романа немножко изменившимся человеком. Если мы читаем роман Селина «Путешествие на край ночи», мы выходим немножко другим человеком. Да, но эта функция побочная. Литература не сохраняет язык. Литература, собственно говоря, занята тем, что писатель, сидя за столом, если он честный писатель, он, когда пишет, может понять то, что не может понять, если не напишет. Слово, которое пишется, оно не только произведение, производное этого писателя, но оно и на него действует. Я могу написать: «Светало, когда Степан продрал глаза». Но дальше я уже не могу писать про Степана, как хочу. Этот Степан начинает как-то на меня действовать. Точнее, на меня начинает действовать тот абзац, который я написал. В результате книги писатель что-то понимает. Если у него достаточно таланта, то. Что он понимает, каким-то образом передается читателю. Вот и все, чем занимается литература по существу. Состояние нынешней литературы как в России, так и за границей мне более или менее известно. Если появляется какая-то фигура, не вписывающаяся в пейзаж, ее специальными абразивами обрабатывают. Те же коллеги по писательскому цеху. В конце концов, получается писатель, как правило, которого ждут. В то время как писатель, настоящий писатель, – это совершенно неожиданная вещь. Я не высокого мнения о современном состоянии литературы. Я высокого мнения об отдельных писателях. Писатели есть. А литературы? Я не могу сказать, что есть литература. Вот при Советской власти главное слово было «идеология». Не писатель, а «идеология» было главное слово. Сейчас главное слово «сбыт». В издательстве, например: «Анатолий Генрихович, мы бы хотели напечатать вашу книжку. Давайте поговорим об этом. Мы вам назначим тираж такой-то». – «Давайте, назначайте». – «А гонорар такой-то». – «Почему такой маленький? Накиньте.» – «Сбыты говорят, что больше нельзя». Сбыты – то есть отдел сбыта. Отдел сбыта этим делом управляет. Я это прекрасно понимаю. Вы лучше моего в этой терминологии разбираетесь. Мы живем в рынке – все очень правильно. Понимаете, искусство вообще такая вещь, которая не укладывается целиком в рынок. И как раз то, что остается на периферии, оно и есть искусство. То, что укладывается в рынок – бывает такое совпадение. Например, я ценю ум Пелевина. И вместе с тем его книги имеют успех. Меня это очень радует, когда это имеет успех. Но это частный случай. А вообще литература, искусство никогда не существовали. Все новое, что было, оно не обязательно занимало передний план. Да, Толстой и Тургенев занимали. А Достоевский нет. Пушкин до «Полтавы» - да, а после «Полтавы» - нет. И тогда это было совершенно нормально. А сейчас так говорят. Понимаете, я пожилой человек. С какой стати я буду подыгрывать в такую игру: «Вы знаете, что этого человека перевели в Японии?». Меня самого перевели в Японии, но это ничего не значит. Множество вещей, которые сейчас считаются важными, ничего не значат. И тут мы возвращаемся к тому, что есть. Что это на самом деле ля нас значит. Что мы можем нашим детям сказать? «Вот почитай-ка то, потому что этот издается тиражом миллион экземпляров»? Нет. Мы наоборот постараемся как-то эту книгу отвести от наших детей. Вот такой распространенный, маловыразительный ответ. Вопрос: Чебоксары. В начале нашей встречи вы вспомнили Сергея Довлатова. Я знаю, вы дружили. Вы говорили, что когда вы по-приятельски беседовали, он записывал за вами ваши фразы и использовал их в своих произведениях. А что он в ваших разговорах говорил о журналистике? Ведь он был журналистом. Как он отзывался о своей профессии? Считал ли он ее нужной? Потому что мы его знаем как писателя, а не журналиста. Ответ: Тогда было легче положение, чем сейчас. Тогда журналистика была – знак равенства – вранье. Там не было ничего такого, что вот этот журналист правду говорит, а этот продался. Тогда все были вруны. Если меня спрашивают «что бы вы могли сказать, какую вещь вы выделяете?», то я не про вещь говорю. Был древнегреческий поэт Архилох. От него осталось полторы строчки. Замечательные строчки. Бродский где-то говорит, что если бы от него осталось в конце полторы строчки, он был бы счастлив. Вот если взять полторы строчки Довлатова, то у него есть такая книга, которая называется «Компромисс». Там есть то ли рассказ, то ли эпизод, где с тяжелого похмелья он делает абсолютно невозможный поступок. Когда нет ни копейки, он идет к женщине, к которой просто не должен идти. Он очень коротко и внушительно это объясняет. К ней ни в коем случае нельзя было идти. Но никого нет, и он к ней идет. Звонит в дверь. Она открывает и говорит: «Ну, что?». Он начинает жарко говорить, что у него идет статья, и во вторник ему платят гонорар, а в пятницу – в десять раз больше. Я своими словами передаю. И он говорит это жарко, потому что ему надо внушить это, потому что это вопрос жизни и смерти. И он говорит: «Дай рубль шестьдесят четыре». Она смотрит на него и говорит: «Сергей, когда это кончится?» – «Ах так!» - сказал я. Повернулся и ушел. Абзац. Точнее остался. Это и есть то, что у Довлатова самое прекрасное. То есть он доводит завирающегося человека до полного вранья, до полной лжи. И все-таки в конце находит смелость сказать: «Точнее остался». Мне кажется вот в чем обаяние довлатовской литературы. Сейчас ему было бы 65 лет. Меня пригласили на этот вечер. Я не понимал свой роли, потому что у меня и роли никакой не было. И вечера не понимал, потому что Довлатов писал, в основном, между 30 и 40 годами. И писал для 30-ти и 40-летних. То есть он писал и до этого. Он рано умер. Но это чисто арифметическое прибавление. Скажем, было у него к 40 годам 3 книги, а стало 5. Он был такой человек – 30-40-летний. А тут – 65. Непонятно, что такое Довлатов 65-ти лет. Я не понимаю. Наши с ним отношения остались в тех годах, когда мы были в то время. Что я там делал со своей морщинистой физиономией, я не понимал. Того Наймана, который тогда гулял по Ленинграду с ним, я понимал. А это что такое? Плюс, как всегда бывает, пытаются делать из писателя, из Довлатова – кого? Ну, маститого писателя. Ну, Тургенева, например. Довлатов в Тургеневы никак не годится. Я возвращаюсь к тому, о чем говорил. Жизнь – это то, что между 17 и 34 годами. Вопрос: Омск. С вашей точки зрения литературные премии и конкурсы, какую роль играют в современном литературном процессе? Есть ли шанс с помощью такого механизма выявить нового, необыкновенно талантливого, писателя? Спасибо. Ответ: Вы еще не знаете, что я скажу, поэтому не благодарите. Я не был год на Киевском вокзале, а вообще этот район мне хорошо знаком. Я вышел – там неслыханная красота. Пока я шел до вашего «Викинга» - неслыханная красота со всех сторон. Площадь перед Киевским вокзалом за год переменилась. Я подошел к лейтенанту милиции и спрашиваю: «Это что за здание?» Он говорит: «Торговый центр «Европейский». Премия – это такой торговый центр «Европейский». Одно другому соответствует. Надо: торговый центр «Европейский», партия «Единая Россия», литературные и прочие премии. Зимой – Куршавель. Это все одно и то же. Можно ли найти через премию? Иногда премии открыто целятся не в центр, а в «молоко», что называется. Специально целятся. Очень часто целятся и в центр, и их получают достойные люди в литературе. Но это ни к чему не имеет никакого отношения. Это не меняет литературного процесса. У моего приятеля-художника была выставка в Центральном доме художника. Художники – щедрые люди. Не то, что писатели. Гений – это то, что…. И они совершенно искренне это говорят. Когда выставка была, они наговорили ему. А он действительно симпатичный художник. Но он настолько симпатичный, что когда взял последнее слово, он сказал, что всех благодарит. Но, знаете, если бы вы даже в 10 раз больше сказали, что я гений, все равно писать лучше я не смогу. В премиях тоже на любителя. Там интриги. Тебе звонят, что-то такое. Ну, кто это любит, тогда «велком». Но это все бодяга, как говорили во времена моей далекой молодости. Вопрос: Объясните такой феномен. В России писатели-сатирики и юмористы пользуются популярностью, собирают огромные залы, телепередачи рейтинги собирают. Я общался с Семеном Альтовым и другими писателями. Чем объяснить именно в России такую популярность писателей-сатириков, юмористов? Почему у нас так происходит? Когда они уезжают в Израиль, в США, они в основном общаются с русскоязычным населением. Там собирается публика в 200-300 человек, а у нас пятитысячные залы собираются. Чем вы это объясните? Ответ: Я разделяю писателя-сатирика и писателя-юмориста. У нас они действительно есть. Я выделяю Жванецкого, Шендеровича. Это понятно. Я не очень понимаю, то есть я понимаю психологически, что залы набиты на каких-то, с моей точки зрения, низкопробных шуткачах. Я это понимаю. Потому что охота посмеяться. На работе не посмеешься, в метро не посмеешься. А охота посмеяться. А в антракте – буфет. Так что, это все понятно психологически. Я во Франции в общей сложности был не много. Вот, например, в Штатах в общей сложности, может быть, 3,5 года пробыл. В Англии год был. Там другие формы смеха. Во Франции сидят за столом и страшным образом хохочут. Этого им совершенно достаточно. В Англии один что-то сказал, другой ему ответил – это очень смешно. Но они почти все в Англии прекрасные юмористы. Просто в автобусе едешь в небольшом городке. В воскресенье, как и у нас, там какие-то два алкаша. Вошел третий человек, сел. И физиономия у него непроницаема. А эти сидят и вдруг начинают между собой разговор. Один говорит: «Я думаю, в церковь едет». Вроде бы, не пристает ни к кому. Дружбану говорит: «Я думаю, в церковь едет». Тот говорит: «Должен ехать в церковь». И в автобусе создается такая атмосфера, что не нужно приглашать конферансье. И как-то смеются. На футболе очень смеются. В пабах просто обязательно кто-нибудь что-нибудь скажет, другой ему ответит. Вот такая атмосфера. А у нас, где вы предложите? Ну, собраться на корабле «Викинг» посмеяться? Тоже это специально надо ехать, пропуск иметь. Вопрос: Камышин. Вы очень образно сказали о скульптурах, которые выстраивает каждый человек в своей жизни. Наверняка, талантам это удается: Юрий Гагарин, Михаил Лермонтов, Анатолий Найман. Как на ваш взгляд, если большинству донести эту философскую вашу мысль о том, что жизнь выстраивается в скульптуру, и очень часто эта скульптура похожа на уродца, захочется ли кому-то из этого большинства перестроить жизнь, попытаться из нее вырваться? Ответ: Теперь уже я говорю: «Спасибо». Я думаю, мы оба знаем ответ на этот вопрос. Во-первых, никогда еще не было, за редчайшим исключением, чтобы кто-то что-то сказал один другому, и тот подумал: «Да-да-да, надо менять». Каждый сам голова. И особенно ничего такого не внушишь, не объяснишь. Выход из этой ситуации очень простой. Это говорил Серафим Саровский. Он говорил применительно к Церкви: «Спасись сам, и тысяча вокруг тебя спасется». То есть ничего не нужно никому внушать, я считаю. Если хоть один человек найдется человек в стотысячной толпе, который будет вести себя независимо. Не то чтобы лезть со своей независимостью – вот я независимый. А просто вести себя независимо. Это может привести к любым результатам. О того, что просто побьют его, и до того, что заинтересуются: чего-то он так независимо, странно себя ведет? Видите, в чем дело. Посмотрите, я не то, что какую-то самодеятельную вещь талдычу. Мы все созданы по образу и подобию Бога. Вот Бог нас создавал. Первого Адама – по своему образу и подобию. И личность каждого из нас, так или иначе, несет какую-то, может быть, тысячу раз смазанную, печать. И Бог у нас тоже личный. Люди, которые ходят в церковь, там стоит тысяча человек. Большинство считает, что у них есть общий Бог. Это правда – Бог общий. Но, прежде всего, он должен быть личным. Как у какого-нибудь греческого мальчика какой-нибудь амулет был. Вот такой он должен быть. А когда окажется, что это один Бог многих, тогда получается какая-то картина – отнюдь не общества – соборности. Но главное, в центр Вселенной поставлена Личность. От этого никуда не денешься. Огромный, судя по всему неподвластный человеку, может, в нем принимает участие самый великий дьявол. Он именно в том, чтобы человек забыл, что он личность. Он забыл, что ты в «Партии жизни» или в «Партии смерти». Где ты, с кем ты. Главное, чтобы забыл про личность человека. Более или менее это удается. Показывают, например, программу «Новости». Кто видел программы западного телевидения – новостные программы, от которых я не восторге. Там показано то, что является новостями. Заседание Думы никак не может быть новостью, ни при каких обстоятельствах. Это не может быть новостью. Сегодня во втором чтении и т. п. Наверное, сейчас есть какое-то соответствие. В советское время были распространены НИИ – научно-исследовательские институты. Довольно тухлое место. Хотя там люди работали. Но чего-то там сидишь за доской чертежной, что-то делаешь, что и другие. В пять часов пошел домой. В десять утра стараешься успеть на работу. Ничего не происходит. А мы люди с полетом. Мы говорим: «О! Это как в НИИ». А нам теперь те НИИ – это какие-то небесные сферы по сравнению с этой Думой. Я даже не знаю как. Не хочу обижать людей – называть, что мы видим там. И это называется новостью. Ну, в конце что-нибудь покажут, как в советское время. В советское время, в субботу, на последней странице. Вот газета – шесть страниц была газета тогда – и в конце – заседание ЦК, Совета Министров, рабочий такого-то завода. Мы все это знаем. А в субботу давали нам немножко «сквознячок»: «косуля зашла в центр города Бобруйска, например. И вот ее видели. Мы: «Да, да – косуля! Подумайте!» Косуля – что-то непохожее на ЦК и Совет Министров. Вот и нам тоже в конце передачи что-нибудь покажут – рокеры или еще что-нибудь такое. Так что, это к новостям не имеет отношения. К новостям не имеет отношения и то, что я вам сейчас говорю. Это тоже всем известно. Я все-таки хотел два слова сказать. Я не закончил тему. Я упомянул о том, что такое ткань вранья, субстанция вранья. В Англии православный митрополит Антоний умер, а его место занял по его просьбе и по утверждению нашей Патриархии епископ Василий Осборн. Я этого человека лично знал. Когда я был в Англии, он был тогда еще священником. Так получилось, что несколько раз мы разговаривали. Это человек! Всегда есть один критерий: чего ты с этого имеешь. Ты, например, какой-то священник, у тебя белокаменная дача. Мы уже понимаем, что это за священник. Он был абсолютно бедный, честный и таким же стал епископом. А за это время переменилась обстановка. Если раньше была лондонская православная община в пару сотен человек, то сейчас это 100 тысяч, потому что все наши ребята поперли в Лондон. А куда? Пошли в церковь в воскресенье. Это нормально, культурно, хорошо. И он сказал, что при таких обстоятельствах переходит в константинопольскую юрисдикцию. Юрисдикцию Константинопольской Патриархии. Я никак не сужу об этом. Это надо знать. Наша Патриархия говорит, что он не получил отпускной грамоты для этого, а надо было ее получить по закону. Короче говоря, я в это дело не влезаю. Но я читаю отчет. Идет отчет – чудно: «Отпускной грамоты не получил, поступил не так». И в придаточном предложении: «Да и финансовые нарушения». Для меня это абсолютно, стопроцентный знак вранья. Потому что финансовые нарушения – это именно то, что, даже если бы они были, не надо упоминать. Мы понимаем, что это один из рычагов, которым всю жизнь власть марает людей. Сейчас в нашей стране занимается человек по наркотикам из Ленинграда, из КГБ. Я забыл его фамилию. Я не говорю, что он был начальником. Но когда он там работал и занимался диссидентами, моему хорошему знакомому, Озадовскому, замечательному ученому, сейчас уже признанному, подбросили наркотики те, кто пришли к нему с обыском. Я не могу верить в деятельность человека, который про те дела ни слова никогда не сказал. Я читал, что все фельетоны советского времени всегда были: Бродский – тунеядец. «Тунеядец» означает, что мы работали, а он за этот счет жил. Всегда подбрасывается какая-то вещь, которая для меня стопроцентный знак вранья. Это я хотел вернуться к епископу Василию. У кого микрофон? Вопрос: Астрахань. Вопрос из практической плоскости. Что вначале рождается: текст или заглавие книги? По-моему, Чехову принадлежит мысль, что сначала нужно написать начало и конец, а остальное… Как пишется? Ответ: Как пишется? Я бы сказал: когда как. Иногда, действительно, сначала знаешь название. Есть еще такая рекомендация, что начало надо выбрасывать. Надо написать какое-то начало, а потом его выбросить. Не то что «Светало, когда», а начать вот с такой вещи. Единственное, что я могу сказать с ответственностью, что вещь никогда не похожа на замысел. Именно по той причине, по какой я сказал. Вещь, помимо того, что ты пишешь, еще и она себя пишет. И как результат пишет немного тебя. Был замечательный грузинский поэт Тициан Тобидзе – в переводе Пастернака. «Не я пишу стихи, они, как повесть, пишут меня. И жизни ход сопровождает их. Что стих? Обвал снегов. Дохнет – и с места сдышит, заживо схоронит. Вот что стих». Вроде бы, такой ответ, что не я пишу стихи. Ты можешь, конечно, взять ручку, написать стихотворение, но оно не такое будет, как ты хочешь. Роман – другое дело. Понятно, я немножко передергиваю. Но более или менее это относится ко всему, что такое слово, что можно сделать из слова. Вопрос: Кемерово. Я бы не хотела развивать тему по поводу новостей, телевидения, Госдумы. Я думаю, что вы согласитесь с тем, что, наверное, какие-то новости оттуда важны, если они касаются всех нас. Если нас обложат какими-то поборами, нам интересно знать. Условно, ужесточение каких-то статей Уголовного кодекса, еще что-то в этом роде. Вопрос у меня другой. Какое-то время назад – к нам много ходит писателей, поэтов из литературных журналов, редакторов. И здесь поднимался вопрос. За много последних лет не назовешь произведения в духе протестантской культуры с точки зрения отношения к деловым, богатым людям, к людям, имеющим деньги, умеющим их зарабатывать. Между тем мы все живем в такой среде, когда у нас есть соседи – богатые люди. Они нормальные. Они могут двор обустроить, по газонам не ездить, подъезд починить. Тем не менее, в литературе такой образ или герой не приживается. Почему? Это в принципе такая наша культура? То есть мы изначально не любим этих людей. Или с чем это связано, на ваш взгляд? Ответ: Я вам предложу ответ, который, не уверен, что вас удовлетворит. Прошу меня простить, если я что-то огрублю в том, что вы сказали. Главное, что вы сказали, я не фальсифицирую. Обвинять литературу тем, что она не занимается такими людьми, которых вы описали? Я совершенно с вами согласен в том, что такие люди действительно есть. Это совершенно то же, что в советское время обвиняли, что давно нет произведений о шахтерах, а произведение, которое есть, оно искажает образ шахтера. Вы сказали одно слово, которое все объясняет. Вы употребили слово «нормальный». Они нормальные люди. Нормальные люди не интересны литературе. Есть четверостишие у Бродского. Стихотворение «Феликс»: «Нормальный человек, он никогда не спустит чуб. А что это такое – нормальный человек? Это решето в обычном состоянии покоя». Я это привел, потому что на памяти есть. Литература не отражает. Это представление есть, что литература должна что-то отражать. Есть огромная литература и сейчас, которая отражает. Но вообще литература вообще ничего не отражает. Беккет – великий писатель середины ХХ века. Что он такое отразил? Понятно, задним числом можно сказать, что Кафка отразил то-то, а Пруст отразил это. Но на самом деле, я повторяю, ее общественная функция дополнительная. Не главная, не основная. Я тоже знаком с очень симпатичными людьми богатыми. Попадались мне в жизни. И знаком с несимпатичными. Они ничуть не отличаются от небогатых. Пружины их действий те же. Увлечься тем, что они набрали миллион долларов, - не получается. Не вижу в этом ничего такого. Ну что такое миллион? Миллион – это всего лишь на 999 тысяч больше, чем тысяча. Это арифметика. Бухгалтерия. Вопрос: Уфа. Мы, так или иначе, сегодня затронули тему принадлежности к какой-то общности. Вам, как человеку сферы искусства, легко ли в наше время в нашей стране быть нонконформистом? Спасибо. Ответ: У вас в Уфе наш Довлатов как раз родился. Я считаю, тяжелее, чем при советской власти. При советской власти был такой прейскурант опубликован. За то, чтобы быть неконформистом, тебе грозит от и до. Не обязательно сразу лагерь. Но от какой-то неприятности и до какой-то неприятности. А сейчас все это не явно. Вот убийство Политковской. И президент говорит: «Она маленькое влияние имела на политику». Я бы хотел знать, кто имеет большое влияние на политику. Грызлов имеет большое влияние на политику? Или ребята, которых нам показывают, они такие мрачноватые сидят во главе с премьер-министром? Кто имеет влияние на политику? Наверное, есть какая-то тайная политика, где у этого отберем, а этому дадим. Но нам про эту политику не рассказывают. Нам же говорят про такую. Я как раз думаю, что Политковская – пример того, о чем я говорил. Я совершенно согласен с президентом. Она занималась чем-то своим. Она занималась личным чем-то, а не общественным. Вот так, с моей точки зрения. Это личное было очень благородно. Она старалась помочь забитым людям. Но это гораздо больше, чем быть не конформистом. А вообще не конформистом не так трудно быть. Неприятности от этого невелики, зато на душе веселей, чем когда конформист. Перепозиционирования в позитив не нужно делать, не нужно этим заниматься. Живешь и вот так. А чего ж ты так плохо живешь? У тебя всего какая-то квартирка. Но квартирка не течет, не холодно, нормально живешь. А что такое? Ради большой квартиры перепозиционироваться в позитив что ли? Я с трудом произношу эти слова. Так что, я думаю, что быть не конформистом не так трудно, как кажется. Вопрос: Белгород. При сегодняшнем обилии информации, которая нахлынула на нас, вы, судя по всему, владеете этой информацией, по крайней мере – в курсе всех событий. Поделитесь секретом, как вам удается при знании всего, что сегодня происходит по телевизору, а еще грядет на нас масса каналов информационных, еще и заниматься писательским трудом? Удается вам это? Ответ: Во-первых, я все лето – 4 месяца минимум – я живу в деревне. А она свободна от телевизора. Раз. Это огромная экономия времени. Вот вы говорите: обилие информации. Если вы включите, например, телевизор 15 мая, когда уезжаете в деревню, а потом 15 сентября, когда возвращаетесь – абсолютно одинаковые программы будут. Все то же самое происходит: наводнение где-то произошло, сняли, а потом объявили выговор. Или что-то такое. Физии все те же. Абсолютно все то же самое. Ну, с прискорбием сообщаем, что умер такой-то. А 15 мая умер похожий тоже. Что-то вот такое. Во-первых, такая экономия. Во-вторых, я себе действительно, я смотрю только новостную программу. Иногда «Лигу чемпионов». Но «Лига чемпионов» - это святое. Не будем этого касаться. Новостную программу я смотрю раза два в неделю по пол часа. Поскольку они сейчас на всех каналах один к одному, то я на это время не трачу. Я иногда смотрю, признаюсь вам в стыдной слабости. Дело в том, что иногда меня приглашают на телевидение, а потом звонят и говорят: «Сегодня идет». На предмет всегда один и тот же: много ли позора я взял на себя. Вот, собственно говоря, и все. Я думаю, что мы все обладаем информацией во всей полноте. Мы можем не знать какой-то подробности, детали. Что в Эквадоре что-то такое. Но почему-то внутри мы знаем, что – да, в Эквадоре, ну, в Анголе такое же могло быть. Мы знаем, чем закончится какой-то марш или пикет. Что они значат. Мы знаем гораздо больше, чем нам сообщают информации. Нам не сообщают, как вести себя на дороге, когда тебя остановил гаишник. А мы знаем, как себя вести с гаишником. И гаишник знает. Мы страна, которая живет по понятиям. Запад возмущен, что мы живем по понятиям, потому что надо жить по закону. Я за то, чтобы жить по закону. Но в этой жизни по понятиям есть какая-то теплота. Ты один на один с человеком. Он по закону – давайте, выписываем протокол и пошло. И ты потом с этим протоколом, ты пропал, как у Кафки. А так ты говоришь: «Ну, нарушил, так накажите меня». И через минуту я уже уезжаю. Это, конечно, нехорошо. Надо бы как в Штатах. Я помню, там вкручивал что-то такое. Он меня выслушал внимательно и – 80 долларов. И все дела. Закон такой. Все было учтено, что я сказал: что будильник не прозвонил, все было учтено. 80 долларов. Но это в Штатах так, а у нас по-другому. Я не оправдываю это. Вы не думайте, что я из тех, кто говорит, что мы живем своей особой жизнью. Это ответ на ваш вопрос. Информации примерно 95-99% - нам просто шелупонь какую-то суют, которую нам и знать-то не нужно. Вот сказала девушка, которая спрашивала до этого. Нам интересно, в Думе по какому поводу что-то такое. Но если вас кто-нибудь через год спросит: «Какой результат того, что Дума приняла в третьем чтении?» – никто ничего не сможет сказать. Ну, приняла и приняла. Просто ритуал такой. У индейцев пляшут, у нас – третье чтение. Это мое впечатление запечного таракана.